На фото Мария Жак.
Я помню... Воспоминания
Мелекесс. (1943)
Похороны мамы. Гибель Меера.
Но были и особенно тяжелые периоды — болезни. Огорчало хроническое состояние мамы, раз или два болела пневмонией Роза Абрамовна, но у нее был крепкий организм, и ей удавалось быстро подняться. Болел брюшным тифом Воля Лихтер (Воля маленький). С этим связаны забавные, хотя и грустные, воспоминания. Во время болезни вся наша многочисленная родня старалась его чем-нибудь порадовать. И он спросил у матери: «Когда я выздоровлю, все вкусное кончится?»
Очень тяжело пережила я болезнь Лели в августе 1942 года. Вернувшись с работы, я узнала, что врач предположил у нее дифтерит и дал наряд на госпитализацию. И тут мы растерялись: а если это не дифтерит и она там заразится? Можно было разыскать частного врача, но дело шло уже к вечеру, а как оставлять ее на ночь, когда в доме дети... Решили все же везти в больницу, но как это сделать? Раха обратилась к председателю артели, в которой работала экономистом, получила у него записку на конный двор.
Мы побежали туда, там соглашались дать коня и какую-то повозку, но предложили самим править! Наконец удалось уговорить одного старичка, кажется, тоже родственника по иофинской линии. Мы отвезли девочку и оставили ее в полутемном бараке. Меня к ней не пускали, но мы разговаривали через окно. И она говорила, что ей мерещатся бомбежки. А когда я, успокаивая ее, напоминала, что она все это мужественно пережила, Леля отвечала: «Мы тогда были все вместе!»
Вообще до окончания сталинградской операции нас не покидал страх возможности приближения немцев. Женя даже прислал нам адрес эвакуировавшихся друзей. Но на дальнейшее движение не было уже ни сил, ни средств.
Самым страшным моментом в болезни Лели был ответ докторши на мой вопрос, не грозит ли ей осложнение на уши. Она сердито сказала: «Не об ушах надо думать, а о сердце...» Я это восприняла как самую страшную угрозу и пришла в совершенное отчаяние: мне доверили ребенка, а я его не уберегла... Помню, как я шла из больницы на работу и приняла совершенно сумасбродное решение: если с Лелей что-нибудь случится, я не буду сообщать об этом Женям, а просто прерву с ними связь — пусть думают, что нас нет. Но Леля поправилась, успела даже вернуться домой до дня своего рождения, 28 августа, и первого сентября пошла в школу.
За Жака я после закрытия навигации уже могла так не волноваться. Он остался в Куйбышеве, где должен был получить новое назначение. Там он случайно встретил ростовского журналиста, который был редактором военно-строительной газеты «Строитель Приволжья». И этот редактор (кажется, это был Виктор Попов) захотел привлечь его в свою газету и добился своего. В Куйбышеве Жак работал с декабря 1942 до лета 1943 года и был потом переведен в Борисоглебск в дивизионную газету, куда он нас потом забрал.
А с лета 1944 года и до конца войны, до демобилизации, Жак был заместителем начальника клуба школы ночных летчиков в Мичуринске.
После смерти мамы (11 июля 1943 г.) я ездила в Куйбышев, в служебную командировку. Жака там уже не было, но его сотрудники и друзья меня устроили в комнате, где они жили, и заботились обо мне. Там я встретилась с ростовчанами — семьей известного профессора-офтальмолога Орлова, дочь которого дружила с Жаком, и с его новыми друзьями — Тамарой Волженцевой и другими.
В конце лета 1943 года Витя и Клара решили вернуться в Ростов, где уже налаживалась жизнь. Им удалось получить вызов, и они уехали.
Скоро после этого мы перебрались на новую квартиру (хозяину дома на Луговой почему-то это понадобилось) на Большевистской улице, где все жили в одной большой комнате с русской печью посредине.
А в конце года Жак, освоившийся в Борисоглебске, получил возможность нас забрать к себе, и мы уже почти все время жили вместе. Но прежде чем рассказывать о нашем переезде, хочу еще вернуться к жизни в Мелекессе. Кроме проблемы питания, о которой я уже говорила, у нас были и другие трудно разрешимые задачи: в первую очередь — тепло и гигиена. Поэтому на вечерних совещаниях рабочего актива Раха, Доня и я чаще всего мучительно обсуждали вопросы о картошке, дровах и валенках. Картошку иногда удавалось выменивать на те немногие «ценные» вещи, которые мы с собою захватили: шелковая блузка Рахи, мое шелковое платье... В этих обменных операциях нам, скрепя сердце (ей жалко было нас лишать этих сокровищ — «в чем ты после войны пойдешь в театр?»), помогала Фирочка, жена старшего брата Жака — Абрама. Она работала в лесопитомнике, и им жилось поэтому легче, чем нам.
Она договаривалась со своими сотрудниками, а мы приходили, забирали картошку и тащили ее домой за несколько километров. Но тяжесть нас не пугала, было бы что нести (или везти зимой на санках).
С огородами у нас плохо получалось — не то опыта и умения не доставало, не то земля была такая (да и далеко находились участки, нельзя было обеспечить нужный уход).
А вот один раз мы с Рахой испытали адские муки, врезавшиеся в память: женщина, у которой мы должны были взять картошку, попросила нас немного подождать, пока она кончит печь блины. И вот она, беседуя с подругой о семейных делах, спокойно, методично снимает со сковородки один блин за другим, смазывает маслом и складывает их стопочкой. А мы, голодные, уже давно не видавшие такой роскоши, смотрим и думаем: «Вот если хотя бы не нам, а детям по одному блину!»
Обсуждались сложные комбинации с валенками: Лелины валенки, которые ей уже малы, да и порвались, пустить на латки, ей передать еще чьи-то и т.д. Но все равно приходилось кому-то доставать новые, а как? А снегу было так много, что утром кто-то из нас протаптывал или прорывал тропинку к выходу со двора — без валенок не обойтись.
Летом мы были озабочены заготовкой дров, зимой — их доставкой. Помню, как мы с Рахой ходили «охмурять» какого-то шофера, чтобы он привез нам дрова. Раха брала меня с собой, почему-то поверив в мое красноречие. Но, очевидно, беседовать с этим всемогущим возницей было сложнее, чем с нашими интеллигентными друзьями, и я не находила нужных слов. Чем кончились наши визиты — не помню, а спросить уже не у кого...
Вопросы гигиены или вернее ее отсутствия со всеми вытекающими последствиями очень нас мучили. Трудно было и с водою, которую приходилось носить за квартал (и расплачиваться за каждое ведро талонами, кажется, по одной копейке). А к коромыслу мы не сумели приспособиться.
Не могу вспомнить, имелось ли у нас мыло, во всяком случае, это тоже становилось проблемой (белье стирали золой и высушивали во дворе — на солнце или на морозе). Были у нас коллективные походы в баню. Там строго запрещали стирать, но на этот запрет никто не обращал внимания. Перед входом в баню всегда стояла большая очередь. Один раз активная Раха побежала вперед, чтобы занять очередь, поскользнулась, упала и сломала руку. Но и с загипсованной рукой продолжала работать. Кроме основных дел в артели, она подрабатывала бухгалтером, кажется, в фабричной столовой (потом она оттуда ушла, так как боялась, что ей придется отвечать за воровство начальства и сотрудников). Иногда она приносила работу домой, и мы с Доней писали под ее диктовку. Делалось это, конечно, поздно вечером, когда все улягутся, при свете коптилки. Керосин был очень дорог, да его просто невозможно было достать, и мы всерьез интересовались, не вспомнить ли лучину, освещавшую жизнь наших предков?
Как-то Елена Николаевна Белянова, навестившая меня, огорчилась, что маме приходится лежать в темноте, и подарила мне бутылочку керосина — специально для ее лампы. Но я не могла выполнить это желание — разве можно было так легкомысленно тратить такую драгоценность? И керосин использовался для общей коптилки. А один раз я набралась храбрости и обратилась с просьбой о керосине к начальнику материальной части (начмату) госпиталя. Он подумал и сказал: «Я вам дам, но имейте в виду: если вас задержат на проходной, на меня не ссылайтесь». Я мучилась, придумывала легенды для возможного объяснения, но все обошлось благополучно.
А вот в другой раз меня задержали, но не на проходной, а прямо на улице, недалеко от дома. Я шла по середине дороги — движения никакого не было, ко мне подошел мужчина и вежливо попросил показать, что я несу. Предъявил соответствующий документ. Я была так утомлена, что даже не удивилась и не испугалась, а спокойно открыла сумку и сняла рюкзак со спины. А тащила я всегда много: и хлеб, и что-то от обеда, и главное — полный рюкзак стружек и обрезков досок для топки, которые мне разрешали собирать в столярной мастерской. Просмотрев мою поклажу, он отошел и даже, кажется, извинился. И тогда я решилась спросить, чем вызвана эта проверка. «Соседи сообщили, что вы носите мешками продукты из госпиталя». Значит, вокруг были не только благожелатели.
Вспоминаются и другие крупные и мелкие события, характеризующие эту тяжелую полосу нашей жизни. И хотя прошедшие годы несколько смягчили горечь воспоминаний, они все же четко остаются в памяти и, может быть, помогают спокойнее переносить все последующие трудности. Не помню точно, на чем мы все спали. У двух бабушек были деревянные кровати, а мы пользовались какими-то топчанами, да и на полу приходилось ложиться. А Сережа спал на табуретках возле печки. И ему под подстилку клали для просушки мокрые валенки.
А когда умерла мама, очень сложно было достать фоб. В госпитале очень хотели помочь мне (там в штате был столяр), но в этот день у них не было досок. И начмат мне сказал огорченно: «Вот пришли бы дня два назад...» Посоветовали мне поехать в город — достать пустые ящики, дали мне транспорт. Но, когда я достала ящики, оказалось, что в госпитале все же нашли доски и сколотили гроб. Я отвезла его к себе на Луговую, не забыв захватить и ящики для топки. Не забыла и, сдавая мамину хлебную карточку, отрезать талон следующего дня, который можно было отоварить.
Укладывая маму в гроб, я не могла найти ничего, чтобы постелить на дно, и принесла лишь охапку соломы. И ко мне подошли две соседки, зашедшие, как это принято, посмотреть на усопшую (мы их даже не знали), и сказали, что положить надо листья (они мне даже их помогли собрать), потому что солома унесет с собой урожай. И я, конечно, послушалась их совета.
Мне стало страшно, что в случае неурожая они будут проклинать мою маму!
А когда я пошла на кладбище и спросила у сторожихи, где можно копать могилу (госпиталь дал мне людей для этого), она, не отрываясь от своего обеда, сказала: «Да копайте, где хотите, свободных мест все равно нет...» И мы нашли какое-то подходящее место и выкопали могилу, к счастью, не задев никакого гроба. Но я поняла, что сохранить надолго эту могилу не удастся. Ведь все мы должны были уехать. И я даже не поставила дощечку с фамилией. С тех пор прошло 50 лет, и, наверно, самого кладбища уже нет — оно было почти в центре города. Мне, конечно, грустно, но я не очень от этого страдаю. У меня осталась живая и благодарная память о ней, ее фотографии, запомнившиеся советы и шутки... Писем, правда, почти нет— мы всегда жили вместе — только большое итоговое письмо, о котором я уже говорила (написанное Жене), да еще, может быть, одно случайно сохранившееся.
Но до сих пор мне жалко, что я не могу познакомить с нею моих новых друзей и что уже почти никого не осталось из знавших ее.
В то же лето 1943 года мы получили сообщение о гибели под Ленинградом Меера, брата Жака, очень хорошего, светлого человека. Его семья — жена и двое детей — живут в Днепропетровске, видимся мы редко, но эти встречи меня очень радуют[4].
Жак посвятил памяти брата свое стихотворение «Голоса ушедших», а спустя много лет написал стихотворение «Памятник агроному» — о нем, о его работе. В последнем варианте оно кончалось так:
Живую жизнь любил неутомимо
И за нее считал себя в ответе...
И смерть ему за это отомстила
Фашистской пулей в трудном сорок третьем...
В то же лето 1943 года от ангины Винцента в несколько дней сгорела Фанни Мосякова, сестра Фирочки,— врач, очень милая женщина, работавшая в моем госпитале. Это было страшно.
Заканчивая Мелекесскую эпопею, хочу все же сказать, что случались там, конечно, и светлые моменты. Была семья и взаимная поддержка, были письма от Жака, от родных и друзей, очень радовали сводки с фронта.
До конца войны оставалось еще далеко, но перелом уже произошел: блестяще завершилась тяжелая Сталинградская битва, выиграна Курская, уже не оставляли, а освобождали города... В ноябре освободили Киев.
Все это, конечно, поднимало настроение и укрепляло надежду на возвращение, пусть и нескорое, к прежней, нормальной жизни, которая теперь казалась безукоризненно хорошей. Дети вспоминали о Ростове (а Воля-маленький о Харькове) с умилением. Вообще наши дети — их шумный и беспокойный выводок — были для нас, измученных взрослых, тоже источником радости.
Даже в те трудные времена Доля умудрилась устроить праздник, подготовив инсценировку «Теньтика». Теньтика (по стихотворной сказке Жака) играл Волька-маленький, а Волька-старший (или «страший», как произносил это слово его малый тезка), был «молодец прохожий, красивый и пригожий». Леля была «старушка боязливая», а Сережа читал текст от автора.
Дети жили своей жизнью, и я только сейчас узнала, что Сережа и Воля серьезно обсуждали планы ухода в партизаны. Правда, Воля был еще, видимо, не совсем готов к таким подвигам. Идя в школу вместе с матерью и Допей, он за квартал до конца пути переходил на другую сторону улицы, чтобы показать товарищам свою самостоятельность. Но, завидев какую-то собаку, все же переходил обратно. Общим баловнем был малыш Воля, хотя и ему приходилось не очень легко: утром его везли на санках в детский сад еще затемно. Когда Леля учила по школьному заданию «Бородино» Лермонтова, он забирался к ней на колени и просил рассказать ему «бородиновскую сказку».
В начале лета Леле в школе дали путевку в пионерский лагерь, который располагался в самом городе. Ночевала она дома, но весь день проводила на площадке, где их кормили. Выносить еду было запрещено, и я горячо настаивала на соблюдении этого правила, чтобы девочка могла есть спокойно.
Но Леля все же совала себе в карман яичко или что-нибудь еще и потихоньку приносила бабушке.
В начале декабря Жак приехал, чтобы увезти нас в Борисоглебск. Мы, конечно, не надеялись на значительное улучшение жизни, но были счастливы соединением с Жаком, а дети вообще радовались переменам, всему новому. И тут вдруг возникло неожиданное осложнение: начальник госпиталя категорически отказался меня отпустить, пока не найдется заместитель и я не введу его в курс дела. Он был прав: ведь госпиталь должен был давать ежедневные сводки и посылать ежемесячные отчеты, и всем этим ведала я. Оказалось, что найти быстро подходящего человека и подготовить его не так просто. Я пыталась уговорить нашего госпитального библиотекаря, и она как будто соглашалась (не знаю, чем я могла ее соблазнить). Но она спросила у Сережи, много ли времени я бываю на работе, и когда он честно ответил: «С утра до вечера, а иногда и выходные», — она сразу передумала. И тогда, наконец, нашлась девочка, по каким-то семейным обстоятельствам жаждавшая самостоятельности и поэтому заинтересованная в работе. Но ее еще надо было научить всей нашей премудрости, а у Жака кончался срок командировки. Я с ужасом думала, что мне с детьми самой придется осуществить это путешествие с пересадкой. Я знала (и так оно и оказалось), что пересадки в те годы были очень тяжелыми. Но мой начальник нашел спасительный выход: он предложил положить Жака в госпиталь. Решили, что самым правдоподобным диагнозом станет радикулит. При этом предполагалось, что госпитализация будет фиктивной и он будет жить дома. Но начальник 4-го отделения, куда направили Жака, оказалась врачом серьезным и добросовестным. Она забрала Жака в палату и принялась всерьез его лечить — ведь радикулит-то у него был... И даже, выписывая его, дала справку о нескольких днях дополнительного отпуска. Все же я изо всех сил старалась быстрее подготовить нового работника. Но, когда я привела ее к начальнику, считая, что могу быть свободной, он спросил ее, может ли она самостоятельно управиться без моей помощи. Она растерялась и призналась, что боится. И мне пришлось задержаться еще на пару дней. И только 15 декабря 1943 года начальник подписал приказ о моем увольнении «в связи с переездом на новое место жительства». И мы уехали.
Поездка оказалась действительно тяжелой: поезда и вокзалы переполнены, ехали даже на крышах вагонов. В основном пассажирами являлись, естественно, военные, но и гражданское население передвигалось по стране: уже начиналось частичное возвращение эвакуированных в освобожденные районы. Особенно трудной была пересадка в Рузаевке. Когда мы после ночи, проведенной на вокзальном полу, вышли к проходящему поезду, нам показалось, что к нему даже и подступиться нельзя: его осаждали, главным образом, солдаты. И все же меня с детьми и вещами как-то втиснули на площадку вагона. Но дальше нельзя было сделать ни одного шага, даже в проход к туалету. Не говоря уже о том, что в вагоне было нестерпимо накурено и душно. И мы так и остались стоять в тамбуре, притиснутые в уголке к стенке. А Жак крикнул нам (вернее, нам передали люди), что сядет в другой вагон. Я не была уверена, что ему это удастся... А главное — пугало, как мы выдержим в таком положении предстоящую морозную ночь. К тому же Сережа был нездоров. И вдруг через некоторое время совершилось чудо: появился Жак с проводником, забрали наши вещи и отвели в другой вагон, где нам предоставили целое купе и мы могли лечь. А объяснялось это чудо просто и буднично: Жак обещал проводнику бутылку водки, которую я получила в госпитале. Я еще пыталась оставить ее нашим, но Раха убедила меня, что такая валюта в дороге пригодится. И как пригодилась!
|